Интервью Д. Шеварова с Д.С. Лихачевым |
Русский язык и культура речи - Лекции | |
Интервью Д. Шеварова с Д.С. Лихачевым "Я живу с ощущением расставания..." Пушкинский Дом. На дверях комнаты № 203 - висячий замок деревенского такого вида. Дмитрий Сергеевич дает мне ключи, я открываю кабинет. Здесь еще холоднее, чем в коридоре. Даже классики на портретах выглядят озябшими. Лихачев ставит на стол маленький рефлектор. Все время нашей беседы Дмитрий Сергеевич будет следить за тем, чтобы тонкая струйка теплого воздуха текла в мою сторону. В ноябре этого года Дмитрию Сергеевичу исполнится девяносто. Было бы глупо сказать, что он совсем не чувствует тяжести своих лет. Но вот палочку забыл дома и на второй этаж поднялся без нее. Дмитрий Сергеевич сидит за своим столом в пальто, я в куртке. На дверях - заботливо обернутое в политэтилен объявление: "В верхней одежде просьба не входить". Звонит телефон. Лихачев берет трубку: - Я слушаю вас... Позвоните по домашнему, здесь страшный холод... Да это ужасно, потому что у нас огромный рукописный отдел и рукописи Пушкина, они не переносят перемены температуры. Если сейчас затопят батареи, на рукописях будет осаждаться влага, на холодную бумагу... Да, пожалуйста. До свидания. Дмитрий Сергеевич разминает застывшие пальцы, мы начинаем беседовать. - Сколько лет один президент за другим на глазах всего мира обещает вам, что Пушкинский Дом будет спасен, будет создано специальное хранилище для рукописей с микроклиматом... - Какой там микроклимат! Чтобы увеличить влажность, ставят лоханку с водой. Чтобы уменьшить - убирают. У властей нет никакого интереса к сохранению Пушкинского Дома - это факт. Мои обращения ни к чему не привели. Пока все делают для того, чтобы исчезла русская культура. - А сколько слов было о защите культуры - водопад! Инфляция слова, забалтывание высоких понятий - это же не менее пагубно для души и русского языка, чем партийная цензура. И результат тот же - немота. Тогда сказать было нельзя, а сейчас - нечего. Мне кажется даже, что люди в автобусе не общаются, а мычат друг на друга. - Мы страна без обращения к другому. Вот что я слышал от одного эмигранта, приезжавшего в Россию: "Вы знаете, что у вас заменило обращение к другому человеку? Слово "ну". Всегда к нам обращается экскурсовод и говорит: "Ну, пойдем...", "Ну, сейчас будем обедать..." Постоянное "ну", привычка обращаться с понуканием вошла в язык. Помню, как в 37-м году, когда начались массовые аресты в Петербурге, вдруг я услышал, что на почте мне говорят "гражданин", милиционер говорит "гражданин", кондуктор в трамвае говорит "граждане", а говорили всегда "товарищ". А случилось то, что каждый человек был подозреваем. Как же сказать "товарищ" - а может быть, он шпион в пользу какой-ниб удь Исландии? - Это был официальный запрет? - Я не знаю, какой это был запрет, я его не читал, но это в один прекрасный день, как туча, надвинулась на город - запрещение говорить "товарищ" во всех официальных учреждениях. Я спросил у кого-то: почему вы мне раньше говорили "товарищ", а теперь "гражданин"? А нам, говорят, так указано было. Это было унизительно. Страна без уважения к другой личности. Какие отношения вообще возникают с детства, со школы, если девочки начинают матюкаться? Мне об этом очень трудно говорить, потому что я чувствую, что попадаю в русло нравоучительной беседы. Но у меня очень много писем по этому поводу мата или, как осторожнее говорили до революции, "трехэтажных выражений". - Брань вторгается в литературу. Когда в прошлом году я впервые увидел матерные слова под голубой обложкой "Нового мира", стало не по себе, стало просто страшно... - Если бесстыдство быта переходит в язык, то бесстыдство языка создает ту среду, в которой бесстыдство уже привычное дело. Существует природа. Природа не терпит бесстыдства. - "Собеседник" выпустил нецензурную газету год назад, как бы в шутку. Мальчики резвились, но одного из авторов попытались всерьез привлечь к ответственности. Что тута началось! Чуть не вся литературная и журналистская Москва поднялись на защиту "героя". - Не его, а от него надо защищаться. То бесправие, в котором русский народ жил почти целый век, оно людей унижало. Сейчас кому-то кажется, что вседозволенность - кратчайший путь из унизительного положения. Но это самообман. Тот, кто чувствует себя свободным, не будет отвечать матом... - А вам приходилось прибегать к "ненормативной" лексике в каких-то крайних ситуациях? - Нет, не приходилось. - Даже в лагере? - Даже там. Я просто не мог материться. Если бы я даже решил про себя, ничего бы не вышло. На Соловках я встретил коллекционера Николая Николаевича Виноградова. Он попал по уголовному делу на Соловки и вскоре стал своим человеком у начальства. И все потому, что он ругался матом. За это многое прощалось. Расстреливали чаще всего тех, кто не ругался. Они были "чужие". Интеллигентного, доброго Георгия Михайловича Осоргина островное начальство собиралось расстрелять и уже заключило в карцер, когда по разрешению более высокого начальства к Осоргину приехала на свидание жена, княжна Голицына. Осоргина выпустили под честное слово офицера с условием, что он ничего не скажет жене о готовящейся ему участи. И он ничего ей не сказал. Я тоже оказался чужим. Чем я им не угодил? Тем, очевидно, что ходил в студенческой фуражке. Я ее носил для того, чтоб не били палками. Около дверей, особенно в тринадцатую роту, всегда стояли с палками молодчики. Толпа валила в обе стороны, лестницы не хватало, в храмах трехэтажные нары были, и поэтому, чтобы быстрее шли, заключенных гнали палками. И вот, чтобы меня не били, чтобы отличиться от шпаны, я одевал студенческую фуражку. И действительно меня ни разу не ударили. Только однажды, когда эшелон с нашим этапом пришел в Кемь. Я стоял уже внизу, у вагона, а сверху охранник гнал всех и тогда ударил сапогом в лицо... Ломали волю, делили на "своих" и "чужих". Вот тогда и мат пускался в ход. Когда человек матерился - это свой. Если он не матерился, от него можно было ожидать, что он будет сопротивляться. Поэтому Виноградову и удалось стать своим - он матерился, и когда его освободили, стал директором музея на Соловках. Он жил в двух измерениях: первое определялось внутренней потребностью делать добро, и он спасал интеллигентов и меня спасал от общих работ. Другое определялось потребностью приспособиться, выжить. Во главе Ленинградской писательской организации одно время был Прокофьев. В обкоме он считался своим, хотя всю жизнь был сын городового, он умел ругаться и оттого умел как-то находить общий язык с начальством. А интеллигентов, даже искренневерящих в социализм, отвергали с ходу - слишком интеллигенты, а потому не свои. - Еще сто лет назад в словаре русского языка было 287 слов, начинающихся с "благо". Почти все эти слова исчезли из нашей речи, а те, что остались, обрели более приземленный смысл. К примеру, слово "благонадежный" означало "исполненный надежды", "ободрившийся"... - Слова исчезли вместе с явлениями. Часто ли мы слышим "милосердие", "доброжелательность"? Этого нет в жизни, поэтому нет и в языке. Или вот "порядочность". Николай Калинникович Гудзий меня всегда поражал - о ком бы я ни заговорил, он спрашивал: "А он порядочный человек?" Это означало, что человек не доносчик, не украдет из статьи своего товарища, не выступит с его разоблачением, не зачитает книгу, не обидит женщину, не нарушит слова. А "любезность"? "Вы оказали мне любезность". Это добрая услуга, не оскорбляющая своим покровительством лицо, которому оказывается. "Любезный человек". Целый ряд слов исчезли с понятиями. Скажем, "воспитанный человек". Он воспитанный человек. Это прежде всего раньше говорилось о человеке, которого хотели похвалить. Понятие воспитанности сейчас отсутствует, его даже не поймут. До сих пор остается бедой русского языка то, что отменили преподавание церковнославянского языка. Это был второй язык, близкий к русскому. - Нарядный... - Да-да, этот язык поднимает значение того, о чем идет речь в слове. Это другое совершенно, высокое эмоциональное окружение. Исключение из школьного образования церковнославянского и нашествие матерщины - это симметричные явления. Общая деградация нас как нации сказалась на языке прежде всего. Без умения обратиться друг к другу мы теряем себя как народ. Как жить без умения назвать? Недаром в книге Бытия Бог, создав животных, привел их к Адаму, чтобы тот дал им имена. Без этих имен человек бы не отличил коровы от козы: Когда Адам дал им имена, он их заметил. Вообще заметить какое-нибудь явление - это дать ему имя, создать термин, поэтому в средние века наука занималась главным образом называнием, созданием терминологии. Это был целый такой период - схоластический. Называние уже было познанием. Когда открывали остров, ему давали название, и только тогда это было географическим открытием. Без называния открытия не было. - После первых документальных фильмов с вашим участием и телевизионных встреч в "Останкино" ваша речь стала своего рода эталоном речи культурного человека. А кого бы вы могли поставить в пример, чья речь вам нравится? - В свое время эталоном русской речи был язык актеров Малого театра. Там традиция была со щепкинских времен. И сейчас надо слушать хороших актеров. В Петербурге - Лебедева, Басилашвили. - Слова за годы нашей жизни обрастают только нам ведомыми оттенками, воспоминаниями - так обрастает корабль ракушками. Может, поэтому мне кажутся такими интересными словари писателей. Их, увы, немного. Словарь языка Пушкина, который давно стал редкостью, недавно вышел словарь к пьесам Островского... - Я бы поставил на первое место необходимость создания словаря Бунина. Его язык богат не только связью с деревней и дворянской средой, но еще и тем, что в нем литературная традиция - от "Слова о полку Игореве", от летописей. Очень важно читать детям вслух. Чтобы учитель пришел на урок и сказал: "Сегодня мы будем читать "Войну и мир". Не разбирать, а читать с комментариями. Так читал нам в школе Лентовской наш учитель словесности Леонид Владимирович Георг. Чаще всего это происходило на тех уроках, которые он давал вместо своих заболевших коллег-педагогов. Он читал нам не только "Войну и мир", но и пьесы Чехова, рассказы Мопассана. Показывал нам, как интересно учить французский язык, рылся при нас в словарях, подыскивая наиболее выразительный перевод. После таких уроков я одно лето занимался только французским. Самое печальное, когда люди читают и незнакомые слова их не заинтересовывают, они пропускают их, следят только за движением интриги, за сюжетом, но не читают вглубь. Надо учиться не скоростному, а медленному чтению. Пропагандистом медленного чтения был академик Щерба. Мы с ним за год успевали прочесть только несколько строк из "Медного всадника". Каждое слово представлялось нам, как остров, который нам надо было открыть и описать со всех сторон. У Щербы я научился ценить наслаждение от медленного чтения. Стихи же вообще нельзя прочитать с первого раза. Сперва нужно уловить музыку стиха, затем уже читать с этой музыкой - про себя или вслух. - Осталось не так много времени до пушкинского юбилея, всего три года, возникает множество фондов, организаций, которые именуют себя пушкинскими... - Я очень чувствую эту ситуацию. Меня стремятся сделать председателем, во всех этих организациях – и в маленьких, и в больших. Для меня это очень тяжело. Даже, будучи почетным председателем, я ощущаю свою ответственность. Я председатель Пушкинской комиссии Академии наук, но эта комиссия не зависит от юбилеев, она работает здесь, в Пушкинском Доме. Есть Пушкинское общество, которое мне нравится и которое я согласился возглавлять. А вот к Пушкинскому фонду я не имею отношения. С удивлением узнаю, что этот фонд претендует в Москве на какие-то здания, и все это происходит как бы от моего имени. Меня избрали там председателем без моего ведома. - Готовы ли мы к пушкинскому юбилею? - Нет, не готовы. Сама подготовка раздроблена. А у меня все-таки такой возраст, что я не в состоянии вывезти на себе подготовку этого юбилея, объединить всех. Ведь даже с пушкинскими изданиями у нас происходят печальные вещи, в них включаются произведения, которые самим Пушкиным были отвергнуты. Вот "Гаврилиада", от которой Пушкин отказался, а она опять выходит в его собрании. Но надо же уважать волю Пушкина... - Пушкинское двухсотлетие совпадает с концом века и концом тысячелетия. И мы все чувствуем конечность эпохи. Что вы вкладываете в понятие "конец сека"? - К сожалению, я живу с ощущением расставания. Расставания с прежней культурой, прощания с нею. Прощание должно быть достойным и приветливым. Я никогда не откажусь от необходимости при расставании делать это прилично, торжественно, нежно даже. Прощание должно соединяться со встречей нового. А вот ощущения встречи новой культуры у меня нет. У нас нет еще идеалов, к которым мы должны были бы стремиться. Может быть, они будут у нынешних детей? Среди ребят 14-15 лет есть те, кто прекрасно занимается историей, гуманитарными науками. Где есть хороший учитель в школе, там растут хорошие дети. Они хотят знать историю не только своей страны и города, но и историю каждого дома. Когда человек ходит по улицам и знает, кто жил здесь до него, ему интереснее жить, ему легче даже идти, он меньше утомляется. Город эмоционально его настраивает. - Вам удается что-то перечитывать? - Да, на ночь "Война и мир", Булгаков... Из стихов - Баратынский. Я очень люблю у него стихотворение "Пироскаф", поразительное... Никак не могу разгадать тайну этого стихотворения. Оно так великолепно написано, а по существу там нет чего-то, что соответствовало бы моему настроению. Я не плыву в Ливорно, "руки марсельских матросов" не поднимают на моих глазах якорь, "надежды символ". Но это стихотворение меня завораживает... - Дмитрий Сергеевич, вам, мне кажется, холодно? - Замерз немножко. Мы выходим в коридор. Дмитрий Сергеевич снимает с двери объявление про "не входить в верхней одежде" и кладет его в карман. По Невскому метет. На клодтовских коней намело белые попоны. Не мокли бы ноги, не бил бы ветер в лицо - стоять бы и стоять здесь, глядеть зачарованно в арки: как там горят дворцовым светом бедные окна и снег густо летит мимо. |
« Пред. | След. » |
---|